Любава



Подозрение батюшки передалось трапезнику, а от трапезника в тот же вечер разлилось по селу, как будто в вечернем звоне колоколов он разослал его во все четыре стороны... А на другой день из села пошла худая молва и по другим селениям, донеслась и до родни Любавы... И Любава вскоре же была оплетена косыми, подозрительными взглядами, ехидными усмешками и недомолвками. Все от нее отшатнулись, всем стала она чужая, басурманка незнакомая, разбойница.

Почуяла это Любава, огрызаться стала, пробовала плакать и божиться, но худые вести все росли и ширились и делали Любаву одинокой и беспомощной.

А через неделю, последний раз покричав без толку в волости, где важно заседал писарь и Иван Филатыч, распрощалась с ними, с матушкой, оседлала иноходца, позвала Барбоску и отправилась обратно в горы.

Ехала, глядела на лохматого, прихрамывающего Барбоску и ругалась:

- Все, изжаби их в сердце, отвернулись... Всем чужая стала!.. А обирать - дак ни у кого рука не дрогнет!.. И тому отдай лошадь, и тому корову подари... Нет, врете вы!.. Без вас я справлюсь!.. Знаю я што сделать, знаю!..

Но о том, что размышляла сделать, вслух даже сама с собой не говорила, а крепко затаила в мыслях: "Добьюсь же я того: оболваню, окрещу я этого Сапыргайку и повенчаюсь с ним... Ничего, што языка не знает, - выучу!"

И, тайно усмехаясь над забавным и покорным молодым алтайцем, который вовсе не похож на старого и дряблого Тырлыкана с красными глазами, Любава снова вспомнила о писаре, снова заругалась вслух:

- А этот-то, изжаби его в сердце, ведь повадится!.. Придет ведь опять!.. И сама по нем стоскуюсь! Вот дьявол-то связал меня!..

И не то от смеха, не то от злой обиды у нее кривился рот, а рука против воли сильно хлестала иноходца, который черно-бурой лисой несся к темным и глухим ущельям, где затерялся серенький аул.

В больших прищуренных глазах Любавы сверкало лезвие какой-то новой, ядовитой хищности, как жало на конце стрелы, пущенной самой судьбой.