Из моей жизни

Странички автобиографии
1. Вместо предисловия

Никогда не приходилось мне жалеть о том, что давно минуло детство, отрочество, юность. Может быть, это потому, что я один из многих, которые считают свое настоящее самой счастливой порою, как бы ни была она омрачена действительною тяготою жизни.

А может быть, причина моего оптимизма заключается в том, что, во-первых, вокруг себя я вижу столько людей, более меня несчастных, а во-вторых, постоянно верю в законы равновесия: за все полученные огорчения мы в свое время получим свою радость, а за радость мы должны платить наличными. И чем больше у нас в долгу Дающий, тем радостнее ожидание грядущего. Да, я считаю жизнь мою действительно счастливой и, может быть, поэтому мне чужд острый пессимизм, как и чужда жалость к людям, не умеющим сделать свою жизнь красивой, несмотря на то, что в их руках было гораздо больше возможностей, нежели в моих.

Более того: мне делается жаль всех тех детей, которых я вижу в неге, в роскоши, во всех удобствах жизни. Увы, многие из них не испытывают радости созидания собственного счастья и всегда будут зависеть от того, чему научат их папы, мамы, няни, боны и преподаватели.

И как бы ни построили их жизнь - они всегда будут недовольны ею, между тем, как человек, сам строящий свою судьбу, не имеет права на кого-либо роптать. Может быть, я преувеличиваю свое счастье и позабыл о тех, которые мне помогали быть счастливым. Нет, - твердо говорю я. Мною позабыты только те многочисленные люди, которые мешали мне идти к моей цели, как будут позабыты и все те, которые и до сих пор мешают. Но ни один из тех, кто помогал мне, мною не забыт, и, говоря о себе, я, конечно, хочу рассказать о них, тем более, что все это как раз люди незаметные, часто маленькие, но воистину имевшие свои скромные талисманы. Впрочем, оптимизм мой простирается так далеко, что я готов признать, что и мешавшие мне, в конечном счете, помогали мне. Они создавали препятствия и тем самым развивали во мне упорное желание их преодолевать.
2. Мои деды и отцы

Мой дедушка Лука Спиридонович Гребенщиков умер в 1911 году, когда я был уже литератором. В 1910 году летом, когда я путешествовал по горам и изучал сектантство и мараловодство, я с ним виделся в живописнейшем из сел Алтая, в верховьях рек Убы и Ульбы - селе Риддерском. Еще бодрый и румяный, низенький, но коренастый, он имел там свой домик и, живя на пенсию, кажется, в девять рублей в месяц от Горнозаводского управления Кабинета Его Величества, кроме того занимался писарством. Ему было тогда девяносто шесть лет, но он отлично видел, слышал, быстро ходил, никогда не болел, изредка любил немножечко выпить и при этом любил выкрикивать: "Каналья возьми! Народы!" - Этой кличкой его дразнили все, кто знал его, но все его уважали за великий опыт жизни и за незлобивый, простой, но положительный характер. Лука Спиридонович пользовался большим почетом и среди начальствующих лиц, так как пенсию выслужил тем, что пятьдесят лет беспорочно служил в разных должностях в рудниках: Сузунском, Сугатовском, Змеиногорском, Николаевском, на Чудаке и прочих, и все в должностях по конторской части.

Раза четыре видел я дедушку и раньше, но это было в раннем детстве. Мы всегда жили в руднике Николаевском, там, где родился мой отец и где дедушка прожил цветущую пору своей жизни. Потом он по своей должности перемещался по приказанию начальства. Помню, проезжал он как-то мимо нашего селения, заехал на один день. Жизнь его сына большака с кучею детей, видимо показалась ему так безотрадна, что он ушел к нашему купцу Зырянову, якобы купить нам на рубашки. Там его приняли, угостили, он и забыл о нас. Мы, дети, ждали его с утра до ночи - так и не дождались. Говорили, что он там очень нас жалел, даже расплакался, но так ничего и не купил для нас. Сам он был уже стар, а все еще служил, и были у него у самого дети: Ваня, лет двенадцати, и Костя, лет восьми. Он был седой и лысый, но румяный, крепкий, никогда не знавший, что такое болезнь, и потому не удивительно, что его меньшаки были ровесниками с внучатами.

Помню, как-то, когда я стал ходить в школу, а дедушка жил уже в селе Риддерском, он прислал мне старую конторскую книгу с массою чистых листов и красивый красно-синий карандаш. И первое письмо мое "по мелкому" было, конечно, к дедушке.

Потом шли годы пестрые в моей начальной жизни, я изредка давал о себе знать деду в ласковых письмах, и дед мне изредка писал завидным мелким, бисерным почерком.

Ясно, что когда он услыхал, что я стал писать в газетах, он умилился и опечалился. Газет он никогда не читал и вообще все новое считал непрочным. Однако моему приезду очень обрадовался и, заглядывая на меня снизу вверх, плакал от изумления перед внуком больше его ростом.

Впрочем, погостил я у деда недолго, и поговорили мы немного.

В летний июньский полдень, яркий и зеленый, когда я должен был уехать из села Риддерского вглубь гор, бабушка Соломонида Игнатьевна снаряжала дедушку на чью-то пасеку. Он только что потерял службу сельского писаря в деревне Бутачихе и нанялся сторожем к богатому крестьянину. И вот, оказывается, третий день хозяин не может его выпроводить из дома в лес на пасеку, где начали роиться пчелы и настала самая горячая пора работы. Дедушка снарядится, выедет, а по дороге раздумает, вернется, выпьет и уснет. Так было и при мне. В четвертый раз бабушка уговорила его ехать, привязала позади зипун, подушку, мешок с запасной рубашкой, спички, чай и сахар. Дед надел красную рубашку, трогательно распрощался со мною, сел в седло и, согнувшись, скрылся за околицей. Только, смотрим, часа через два едет обратно. Бабушка так и завопила:

- Да ты, старик, рехнулся, что ли?.. Как же ты в глаза хозяину-то глядеть будешь?

- Прочь, каналья возьми! Народы! - закричал Лука Спиридонович и потребовал обедать.

За обедом выпил, закусил, прилег отдохнуть и крепко заснул. Мне вскоре надо было уезжать. Я не мог разбудить деда, поцеловал его в лысину и больше никогда его не видел.

Ровно через год, также в красивый летний денек, получив пенсию, дедушка сходил на базар, купил мяса и, приказав бабушке печь мясные пирожки (он назвал их "проженики"), лег уснуть. Когда румяные пирожки были на столе вместе с уютно кипящим самоваром, бабушка пошла будить дедушку, а он, оказывается, уснул навсегда. Так и умер, никогда не хворав, девяносто шести лет от роду.

Не задолго перед смертью он, по моей просьбе, написал мне бисерным красивым почерком, начав письмо словами: "Милостивый государь Егор Дмитриевич", относительно нашей родословной. Письмо, к сожалению, было очень сжатое и больше всего поразило меня тем, что, как оказывается, мой прадед был калмык, захваченный русскими охотниками в верховьях реки Бии вместе с целым табуном лошадей и в качестве пленника доставленный в Сузунский завод Кузнецкого уезда. Ему было тогда не более десяти лет, его взял какой-то добродетельный рудокоп, крестил, выучил языку, записал в сословие рудокопов, усыновил, а потом и женил на русской девушке. Фамилию нашу мой прадед получил, видимо, от своего приемного отца, а тот, по предположению деда, был сыном гребенщика, мастера гребней, пришедшего в Сибирь со староверами. Отсюда и моя длинная, царапающая фамилия.