В родных лугах

Г. Д. Гребенщиков
В родных лугах
Из цикла очерков "Гонец"

Недавно одна из моих племянниц прислала мне засушенный цветок с родных алтайских лугов. Это называется у нас "жаркий цветок" или огонек, совсем огненный в лепестках и с черным угольком в середке. Распускаются эти цветки только весною, обычно на Пасху, и растут они только на лугах, на влажных, сочно-зеленых равнинах. Помню, в каких именно местах возле родного села, на каких равнинах они растут.

Волною грусти и былого детского веселья плеснуло в мое сердце, когда я увидал этот уже увядший, потерявший цвет и запах, смятый и рассыпающийся цветок...

Представьте себе чистое, свеже-зеленое поле весною, все усыпанное огоньками, точно в прохладном, радующем пламени весь широкий луг, и по этому лугу бежим мы,маленькие дети, бежим и кричим, обнимая ручонками как можно больше пространства:

-- Нет, это мои, мои!.. Я эти первый увидал!..

-- Ну, тогда эти не рви... Это мои!.. Мои!..

И падаем на колени, рвем и погружаемся носами в яркую пламенную радость, пахнущего чем-то совсем нездешним, неземным, щекочущим наши лица прохладою и нежным дуновением лепестков... На лепестках еще роса, и ее капли, как свежие слезы, брызжут нам в глаза и в щеки, и жаль их, милых цветов-малюток, и радостно от их обилия и непонятной прелести... Когда мы их рвем, то они как-то скрипят в руках и шепчут что-то свое, может быть, так они плачут, а может быть, радуются, что приносят людям такую неземную, такую пронзительную радость...

Только теперь, много лет спустя, я понимаю, что радость, которую они нам дали, запомнилась на всю жизнь и никакие бури пройденных путей не погасили памяти о ней...

Вот мы их нарвали столько, что в руках не вмещаются... Затем садимся где-либо на бережку, поудобнее, на солнышко и начинаем обрывать лишние стебли и листочки, составляем правильные букеты, нацепляем себе на рубашку огненные пуговицы, у кого имеется картуз -- украшается весь козырек, а девочки сплетают венки и украшают ими свои головки... И полные восторга все мы возвращаемся домой, торжественно и не спеша... Если кто умеет петь песню -- тот ее поет... Лучше всего ее исполняют девочки. Они всегда как-то серьезнее мальчишек, они строги с нами, они угроза в случае каких-либо непристойных выходок:

-- Вот погоди, я твоему отцу нажалуюсь!.. Он те шкуру спустит...

Или:

-- Я маменьке-то вот скажу... Она твоей матери скажет... Тогда узнаешь...

И никогда почти не жаловались, и отцы шкур не спускали, и матери не сказывали, а все-таки угроза действовала, и шествие с цветами до конца сохраняло свою торжественность...

Торжественно входили мы в село, нас улыбками встречали малые и старые, у нас просили цветочек те, кому не удалось пойти в поле, и хотя им отвечали: "Ишь ты какой, пойди-ка сам нарви", -- а все-таки цветок-другой как бы нечаянно упадал на пыльную дорогу, и к нему устремлялась целая ватага с жадными руками, с горящими глазами...

В домах разглаживались скорбные, или сердитые, или старческие морщины на лицах старых и молодых матерей и бабушек. Ставили цветочные горшки на окна и горели цветы радостным праздничным пламенем для всех прохожих. Было что-то пасхальное, нарядное в тех избах, в которых окна светились этим пламенем.

Обычно по "жаркие цветки" мы ходили в конце пасхальной недели, и потому их цвет и запах остался в памяти с особенно торжественными звуками -- это доносившийся из села колокольный трезвон, который, как известно, в русских селах продолжается все семь дней недели. Звонят празднующие парни, мужики, старики, дети -- все, кому только захочется восславить Воскресшего колокольным звоном "во-вся"...

И вот идешь, бывало, с полными охапками этой радости в руках и, хоть босой, хоть без картуза на выцветшей от солнца белой голове, хоть иногда голодный и в разорванной рубашке, но, слыша этот звон и пение девочек и жмуря от яркого солнышка глаза, испытываешь нечто такое, что остается в душе на всю жизнь, как сладкий сон, как обрывок сказки, как ласка матери...

Всегда такое возвращение из лугов с цветами бывало под вечер, перед закатом солнца, и этот закатывающийся день еще тогда без чьих-либо подсказов, без книжной мудрости вселял в сердце робкое предчувствие: кончится день, кончится Пасха, игрища и песни на полянах, кончится весна, отцветут жаркие цветики, отцветет все лето... Дальше этого тогда не загадывалось, но и того довольно: уже назавтра, после Фомина воскресенья, надобно ехать на пашню... Мне жалко школу, и мне страшновато пашенной страды. Мой старший брат со мною всегда суров, и сам я к брату не особенно почтителен, за это мне будет еще больше попадать. Потом у меня смешнее всех, беднее всех одежда... Матя Вялков, сын самого справного пахаря, Михайлы Васильича Вялкова, будет первый молча скалить зубы. Он молчалив, он не будет надо мной смеяться вслух, но эти белые оскаленные зубы на смуглом лице будут задевать меня... Я выдам свою обидчивость, а за это надо мной будут смеяться и все взрослые, а брат будет ворчать:

-- А ну, еще занюнь!.. Всех собак раздразнишь!..

И вот стараюсь не расплакаться, стараюсь песни петь, когда сажусь в седло, чтобы управлять всею пятеркой лошадей, запряженных в нашу тяжелую, всегда кривящую борозды, соху... А как только запел -- борозда, как на зло, кривится еще больше, и тогда от брата на меня несется крик:

-- Куда поехал? Эй ты, песельник!..